Михаил Пташук. Исповедь кинорежиссера: и плач, и слезы

Михаил Пташук. Фото из открытых источников.

(Продолжение. Начало здесь)

– Эх, если бы все начать сначала! – вдруг воскликнул он.

Опять закурил, долго молчал, глядя в окно.

– Хочу видеть маму…

– Еще увидишь!

– Не хочу, чтобы ей было больно… Не хочу…

Поднялся с подоконника, открыл дверь и пошел по длинному коридору больницы, вошел в палату. Я направился следом, остановился у дверей, прислушался. Витя плакал. Я долго стоял и не решался войти. Потом он вышел, увидел меня и обрадовался.

– Прости меня…

– Это ты меня прости…

И все. Я больше ничего не помню. Помню только большое окно в больнице, подоконник и Витю на подоконнике! Больше на студию он не вернулся, как не вернулся и домой, к Тамаре. Но он приехал на свой юбилей, увидел в последний раз маму, простился с друзьями и через несколько дней улетел! Он ждал этого полета! Мешали боли. Он дождался своей радости! Господи! Если у него не было радости в жизни, пусть он в радости будет там! Пусть там все исполнится!

– Прощай, Витя!

На девятый день я увидел его во сне…

Сияющий и радостный, он держал в руках бокал шампанского. Все вокруг веселились. У него было прекрасное настроение. Он был в том же черном костюме с бабочкой, в котором мы его похоронили. Все походило на бал, и он, сияющий и радостный, поднял бокал шампанского и сказал:

– За вас!

Я проснулся, рассказал сон Лиле.

– Сегодня девять дней! Езжай на кладбище и помяни!

Я позвонил Леше Дудареву, мы купили цветы и поехали на Московское кладбище. Там уже было много студийного народу. Я стоял у могилы, а из головы не шел сон: счастливый и радостный Витя с бокалом шампанского в руках!

Он поднял его и сказал всем нам:

– За вас!

Больше я его во сне не видел.

 

В декабре 1988-го «Наш бронепоезд» сдавали Госкино СССР.

В самом центре Москвы есть знаменитый особняк, в котором еще с тридцатых годов утверждались сценарии, назначались на постановку режиссеры – решалась судьба всего советского кино.

На четвертом этаже в маленьком душном просмотровом зале соби­ралось руководство Государственного комитета по кинематографии и члены Главной сценарно-редакционной коллегии Госкино СССР. Каждый занимал свое любимое в этом зале место, и они, как мыши, ждали, когда займет свое место председатель или его заместитель – тогда начинался просмотр фильма.

Режиссеру отводилось место в углу, у пульта. Ему говорили, когда сделать громче, а когда тише. Во время просмотра никто не переговаривался, все имели при себе блокнот и маленький фонарик, чтобы по ходу просмотра записывать замечания.

Все сценарии, которые были в запуске на студиях страны, работники Комитета знали назубок, потому что сценарии и режиссеры утверждались ими. К тому времени руководители Госкино СССР меня хорошо знали. Это они принимали решения о присвоении моим фильмам первой категории. От этого решения зависело все: студия получала премии, режиссер – большие «постановочные» деньги. По тем временам за фильм первой категории я мог купить машину и несколько лет жить с семьей не работая. Кинорежиссеры всегда считались обеспеченными людьми, но чтобы этого добиться, надо снять хороший фильм, что не так-то легко было сделать. Сценарий так фильтровался, что от него оставались рожки да ножки. Писалось несколько вариантов, и по каждому варианту принимались решения, писалось заключение за подписью ответственного редактора Главной сценарно-редакционной коллегии Госкино СССР, отправлялось в республику, где действовал точно такой же Комитет по кинематографии со своей Главной сценарно-редакционной коллегией,– здесь принималось решение по полученному из Москвы заключению, и только тогда отправлялось на студию, и режиссер мог с ним ознакомиться.

На эту переписку уходило много времени, но так была устроена кинематографическая машина, остановить или поменять в ней какие-то «гайки» казалось невозможным. Тем не менее с начатой в стране перестройкой многое стало меняться. Еще два года назад и речи не могло быть о «Нашем бронепоезде». Сценарий был под запретом больше двадцати лет, и Женя Григорьев уже не верил, что он будет поставлен.

Когда закончился просмотр, все молча встали, молча разошлись по своим кабинетам, чтобы потом собраться и объявить свое решение.

В коридоре меня задержал Армен Николаевич Медведев, главный редактор Главной сценарно-редакционной коллегии Госкино СССР, обнял и тихо сказал:

– Молодец!

Так они всегда делали! Если фильм нравился, они втихаря, чтобы другие не видели, проходя мимо, хлопали по плечу или щипали за бедро. Если после просмотра фильма тебя никто не ущипнул – кранты фильму! То же самое происходило в туалете – попробуй высиди три часа в зале! Оглядываясь по сторонам, чтобы не было лишнего глаза, они говорили хорошие слова, но во время обсуждения могли заявить совсем другое. Я всегда поражался этому! В туалете хвалят — в кабинете ругают! Где правда?

Обсуждения не было. Меня вызвал к себе в кабинет Камшалов и сказал:

– Помнишь наш разговор в Баку, во время фестиваля?

Я был не готов к такому разговору.

– Помню!

– Ты меня не обманул. Ты снял хорошую картину.

– Спасибо!

Камшалов поднялся.

– Не торопись меня благодарить, я не сказал главного!

Он сел напротив меня.

– Не пришло время для этой картины! – сказал он не сразу.

– Почему?

– Рано! Рано, Миша!

Меня ждала ситуация, подобная «Знаку беды».

– Сценарий лежал на полке столько лет! – сказал я. – Григорьеву говорили, что не пришло еще время для этой темы! Прошло двадцать лет, и вы говорите – рано! Когда же не рано?

Камшалов посмотрел в окно. Со стороны Кремля доносился бой курантов. Был полдень, двенадцать часов дня.

– Вот покажем Горбачеву, тогда и станет ясно: рано или не рано!

Поднялся, молча походил по кабинету, вернулся на свое место.

– Ты собрал прекрасный ансамбль актеров!

– Да.

– Как тебе удалось пригласить Ульянова на роль начальника лагеря? Я понимаю – Петренко или Филиппенко, они вне политики, но Ульянов – член Центрального Комитета партии, депутат Верховного Совета СССР!

– Он актер!

Камшалов усмехнулся.

– Конечно, актер! Но он еще и член Ревизионной комиссии ЦК! Понимаешь? Ему по положению нельзя играть такие роли! Не положено! Я думаю, будут неприятности!

– У кого?

– У нас с тобой!

Мы помолчали.

– Александр Иванович! Помните «Знак беды»? Помните звонок из Кремля? Все в стране меняется!

Камшалов пристально посмотрел на меня.

– Крыма больше не будет!

Через несколько дней в Минск позвонил Ульянов.

– Ну-у, вы и втянули меня в историю со своим фильмом,– сказал он по телефону.– Отбиться от звонков не могу! Вчера звонила Раиса Максимовна, они смотрели с Михаилом Сергеевичем фильм…

– Где они смотрели?

– Ну-у, уж этого я не знаю! У них много мест, где можно смотреть! Я звоню вам, чтобы вы не волновались! У вас все будет хорошо! Я попросил Раису Максимовну перезвонить Камшалову. Он все-таки председатель Госкино СССР!

– Спасибо!

– Я рад был с вами познакомиться не только лично, но и в работе! Звоните! Мы хорошо с вами работали!

В этот же день раздался звонок из приемной Камшалова.

– Ты все знаешь! Мне Ульянов сказал, что тебе звонил! Поздравляю! Раиса Максимовна осталась очень довольна фильмом! Тебе везет. Твой второй фильм смотрит сам Михаил Сергеевич! Поздравляю!

– Спасибо!

– Посылаем фильм на фестиваль! Осенью сделаем премьеры по всей Германии!

– Почему Германии?

– У нас соглашение с немецкой стороной!

Я не поехал на кинофестиваль в Югославию, поехал Гостюхин и получил приз за лучшую мужскую роль. На Всесоюзном кинофестивале «Созвездие» актеры «Нашего бронепоезда» – Ульянов, Гостюхин, Фи­липпенко – забрали все награды.

В Германии, где мы были с Сашей Филиппенко осенью, нас встречали с восторгом. Еще бы! Уже была снесена берлинская стена, осталась одна лишь плита с фотографией целующихся взасос Брежнева и Хонеккера. На улицах Западного и Восточного Берлина валялись банки из-под пива. Повсюду царила эйфория. Произошло то, о чем мечтал каждый немец. В окнах домов, магазинов, отелей, государственных учреждений висели портреты Горбачева как спасителя нации. Они висели в Берлине, Дрездене, Мюнхене, Франкфурте-на-Одере и во Франкфурте-на-Майне, в Ганновере и Бонне. Было ощущение, что падение берлинской стены открыло границу между Советским Союзом и Германией: такого количества туристов, как в этом году, я больше никогда не видел. На площади у Бранденбургских ворот они организовали такой рынок – что там наша Комаровка… Продавалось все: от водки до орденов Ленина и Звезд Героев Советского Союза.

Я шел между рядами этого рынка, и у меня щемило сердце.

– Вот плоды нашей перестройки,– говорил Саша Филиппенко.– Скоро себя продавать будем! Наши девки нахлынут, телеса продавать будут! Все впереди, Пташук!

Генеральские погоны, шапки-ушанки, сапоги, ордена, медали, офицерские мундиры, водка – русская, украинская, белорусская. Так много водки, «Советского шампанского», что, казалось, можно было споить весь объединенный Берлин. И еще много удочек, крючков, как будто каждый немец рыбак, и много-много детских игрушек

Я остановился возле молодой пары. На мужчине была новая генеральская шинель, на плечи женщины наброшен генеральский китель с золотыми погонами.

– Продаете? – спросил я.

– Продаем!

Молодому человеку было лет тридцать.

– И шинель, и китель?

Я пристально смотрел ему в глаза.

– И шинель, и китель,– невозмутимо ответил он. – И вот еще это…

Он приподнял ворот шинели – там была прикреплена Золотая Звезда Героя Советского Союза.

– За сколько?

Голос у меня дрогнул.

– Сколько дадите!

Я посмотрел на Филиппенко. Саша с ненавистью смотрел на парня.

– Откуда вы приехали? – спросил я.

– Из Минска.

– Земляки! – съязвил Филиппенко.

– Ваш дед Звезду Героя за Берлин получил?

– За Сталинград!

Мы отошли в сторону. Долго молчали.

– Победители! – сказал Саша.

– Внуки победителей! – уточнил я.

– Сволочи и подонки! Морду бить хочется! Ладно – водка, пусть спивается немчура, хрен с ней, но Звезду Героя продавать – извини! В мозги не укладывается! – Саша с трудом себя сдерживал. – Я точно тебе говорю: скоро все пойдет на продажу! Вся страна!

Это мое первое впечатление от Германии.

Разница между Западным и Восточным Берлином была во всем: в архитектуре, чистоте улиц, рекламе, витринах магазинов, машинах. Западные немцы не принимали «наших», и только молодежь тянулась друг к другу. На концертах западных ансамблей площади Восточного Берлина ходуном ходили – такого массового единения молодых душ я еще не видел! Берлин ликовал! Я благодарен судьбе, что пришлось быть свидетелем этой эйфории!

Потрясло меня советское посольство в Бонне.

Это второе и самое сильное впечатление от Германии.

Началось с того, что в столовой нашего посольства у Филиппенко украли кошелек с деньгами. Он положил его у кассы. На секунду отошел посмотреть меню и когда вернулся, кошелька уже не было. Мы подняли скандал, позвонили в секретариат посольства, и через несколько минут кассирша вернула Саше кошелек. Потом мы пошли в универмаг посольства, и то, что там увидели, нас потрясло.

Центр Европы, вокруг роскошные супермаркеты, а здесь хаос: между овощным и промтоварным отделами натянута морская веревка, морковка лежит среди радиоаппаратуры, охрану несет толстая, с огромным начесом на голове тетя. Как будто мы не в центре Европы, а в таком захолустье, которое даже в России редко увидишь!

Нас везде сопровождал атташе по культуре. Он видел нашу реакцию, но делал вид, что ничего не замечает.

– Когда мы научимся чему-нибудь? – буйствовал Филиппенко, выйдя из универмага.– Когда мы станем людьми?

Атташе по культуре молчал.

– Центр Европы! Десять метров до забора, разделяющего советское посольство с центром Европы, и там другая жизнь! Стыдно! Стыдно кому сказать! Стыдно за великую культуру! Стыдно за великую страну!

– Великой скоро не будет!

Мы тогда не придали значения словам дипломата, но он предсказал то, что позднее произошло в Беловежской пуще.

Третье потрясение – «Сикстинская мадонна».

Мы два дня были в Дрездене и два дня провели в знаменитой Дрезденской картинной галерее. Идешь по залу – дрожь берет, кажется, что на тебя кто-то смотрит. Оглядываешься и видишь Ее! Она, как магнит, тянет к себе! Ты не в силах совладать с собой, ты не подчиняешься себе, ты принадлежишь Ей! Это поразительное чувство! Я на всю жизнь запомнил состояние, овладевшее мной в те минуты. Возвращался домой, а перед глазами – Она! Она на всю жизнь стала моей! Вот такая сила искусства!

Потрясения от премьер «Нашего бронепоезда» у меня не было.

Западный зритель далек от наших проблем, они ему непонятны. Если наш главный герой убийца, то, с их точки зрения, он должен сидеть в тюрьме. У них одна правда – правда закона! Никакими суперзвездами их нельзя убедить в том, что охранники лагерей виновны. Их мало интересовало наше кино, их интересовало, что у нас будет дальше? Куда пойдет перестройка? Как мы к ней относимся?

– До тех пор, пока будет существовать в вашей стране коммунистическая система, никакой перестройки не будет! Она ничего не даст! – говорили они на каждой встрече.– Надо запретить коммунистов!

В Шереметьево меня встретила Анжела, она уже была студенткой второго курса актерского факультета Щепкинского училища. Я каждый раз записывал наши встречи, вел дневник, знал, что когда-нибудь эти записи понадобятся…

Михаил Пташук. Исповедь кинорежиссера: и плач, и слезы
Михаил Пташук. Фото из открытых источников.

Из дневника. 09.02.1989

Восемнадцать лет назад я оставил Москву, где так хотел жить и работать. Восемнадцать лет я приезжаю сюда гостем, и все уже мне здесь чужое: и этот памятник, у которого простаивал часами, и улица Горького, по которой столько пройдено, и до боли знакомые дома, названия магазинов. Все здесь было когда-то родным. Я с таким трудом рвал с ним, плакал, когда оставлял Москву, и каждый приезд болезнен­но отзывался в моем сердце. И вот я стою у Пушкина, и сердце уже не щемит. Ищу глазами, жду, когда над толпой, над массой московского люда появится моя дочь. Она выше их на голову. Мои глаза равнодушно смотрят на открытый Западом «Макдональдс», уши слышат рев толпы:

– До-лой КГБ! До-лой КГБ!

Это кричат у метро неформалы, размахивая над толпой Андреевским флагом России.

– Свободу России! Долой КПСС! Долой КГБ!

Меня уже ничем удивить нельзя – все видел, все слышал. Мне не хватает сейчас одного – других глаз, таких родных и близких, я хочу понять, что в них – не разуверились, не охладели к этой постылой московской жизни?

Я уже давно стою здесь под рев неформалов, надеясь, что Анжелка появится от ВТО, но она появилась неожиданно со стороны «Известий», из метро.

– Прости, папочка! Я только что со сценречи!

– Ничего.

– Ты долго меня ждал?

Я посмотрел на часы – двадцать пять минут.

– Прости…

У ревущей толпы мы задержались.

– Долой КГБ! Долой КПСС! – продолжала скандировать толпа.– Долой СССР! Да здравствует свободная Россия!

– Чей это флаг? – спросила Анжелка.

– Андреевский! – ответил сосед по толпе. Он был настолько удивлен вопросом, что, мне показалось, оскорбился.– Это флаг России!

– Пошли! Могут побить! — сказал я дочери, и мы пошли в глубь толпы.

– Знаешь, пап,– призналась вдруг Анжелка,– я так хотела бы быть среди них!

– Будь!

– Вон там, на трибуне. Видишь? Где флаг?

Такого поворота нашей встречи я не ожидал.

– Вершинин с нашего курса, Сашка Вершинин, так он в «Памяти»! Все время говорит: «Я по глазам твоим вижу – ты наша!»

– Это опасно!

– Я понимаю…

Мы помолчали, слушая рев тысячной толпы.

– У нас половина училища в «Памяти».– У нее горели глаза.– Он мне говорит: они все захватили! Все газеты, журналы! Из наших осталось только два – «Наш современник» и «Москва».

– Еще «Молодая гвардия».

– Да, да, еще «Молодая гвардия». Ты откуда знаешь?

– Все знают!

Троллейбусом мы доезжаем до Васильевской и в Доме кино терпим фиаско – в ресторане свободных мест нет. Пошли в буфет: пили сок, кофе… И там, при свете ночных фонарей, я увидел ее усталые глаза. Постепенно, пока мы говорили, она приходила в себя. Из печальной, усталой молодой женщины моя дочь опять превратилась в того необузданного ребенка, которого мы с матерью вырастили и пустили в свет.

Она перепрыгивала темы разговоров, как в детстве перепрыгивают через лужи после обильного дождя. Ей давно хотелось такого общения. Я видел, чувствовал и понимал, что ее радость, ее прыжки через лужи нельзя разрушать, это можно только поддерживать. Но боже упаси наступить на больное.

– Одного не пойму, зачем было выходить замуж? Это тебе надо было?

– Папа!

Она натянулась, как струна.

– Что «папа»? Нельзя было подождать до весны?

– Нет!

Но это «нет» уже совсем другое, чем было когда-то.

– Ты довольна жизнью?

Молчание.

– Им?

– Мне все равно.

Я спрашивал, а в памяти напутствие Лили: «Не терзай девочку! Поласковее с ней!»

– Как ты считаешь – так и делай! Тебе жить – не нам!

– Вот именно! И давай закроем тему!

«Да, брат! – сказал бы Женя Григорьев.– Дочь у тебя – палец в рот не клади. Раз – и откусит!»

– Самое главное – мастерство! – Видимо, из меня никогда не выдолбить административно-командной системы, я опять принимаюсь за опостылевшие ей отцовские советы. – Не пропускай занятий! Учителям в рот смотри! Помни: в нашем с тобой деле все определяет труд!

– Возьми мне еще соку, пожалуйста!

Это она уходит от разговора.

– Иди бери.

Она идет, я смотрю на нее, и мое сердце обливается слезами.

Все было: дом, квартира, три курса режиссерского факультета Бе­лорусской академии искусств, отец, мать, перина, обута, одета, и все в тартарары: в Москву, в артистки, в общагу, на сухой паек, потом замужество, квартира по найму и как результат – равнодушие и усталость. И все это в двадцать один год.

– Когда мы сюда опять придем?

Она возвращается, садится рядом.

– В следующий мой приезд.

Она проводила меня на троллейбус, чмокнула, взмахнула рукой и удалилась. Еще раз оглянулась – это я уже видел из окна троллейбуса,– опять взмахнула – раз, другой, и скрылась в темноте улицы Горького.

Я ехал по ночной Москве, и ничто меня не трогало: ни знакомые остановки, ни метро, ни автобус, которым я добирался до гостиницы. Одно будило мою память, щемило сердце – моя дочь с ее будущим, мое единственное создание, мой лучший фильм, завоевавший все «Оскары».

– Долой КПСС! Долой КГБ! Да здравствует свободная Россия!

Ночная Москва была забита народом. Немецкая эйфория по поводу объединения Германии была схожа с нашей – все пытались освободиться от коммунистического ига.

Европа дружно скандировала:

– Долой КПСС! Долой коммунизм!

Перестройка была в разгаре.

 

29.01.1990. Понедельник

Григорьев придумал грандиозный сюжет: бедные советские артисты организовали кооператив «Политбюро», ездят по стране, представляя исторические личности СССР: Сталина, Хрущева, Брежнева и Чапаева. Их преследуют рэкетиры. И когда «Сталин» отказывается отдать им часть заработанного, они убивают всех, а потом сжигают вместе с домом, где они скрывались. В финале образ горящей страны.

– Надо писать сценарий! – сказал я ему. – Это то, что сегодня происходит в СССР. Еще введем Ленина – будет звучать его настоящий голос с разбитой пластинки. «Советская власть – это..», «Советская власть — это…». Он так и не ответит, что такое Советская власть!

И вот уже вторую неделю мы сидим в Матвеевском, в Доме ветеранов советского кино, что недалеко от ближней дачи Сталина в Кунцево, и работаем над сценарием. Придумать-то придумал Григорьев, а вот движения никакого! Две недели – и ни строчки на бумаге.

— Знаешь, как Андрон Кончаловский работает,– сказал мне Женя, – Обложится книгами, журналами и все время что-то выуживает из них. Своего-то ничего нет! Учись, брат…

– Я так не умею.

— У него была тетрадка, куда он все записывал, зарисовывал кадры во время просмотра американских фильмов.

– И Тарковский так?

— Не знаю. Этот-то поталантливее. Теперь, после его смерти, все в друзья полезли.

– Моя любимая картина – «Рублев». Жесткая, честная и очень русская!

Женя пристально посмотрел на меня, подумал.

– Не знаю, как русская, но талантливая!

Я достал «Беловежскую», налил по граммульке.

– Еще?

– Достаточно.

— Ну, будь!

— Будь!

Выпили, помолчали.

– Знаешь, успокоиться не могу, – сказал Григорьев. – За один декабрь вся Европа рухнула. А Буш подзуживает нашего! Они давно уже ждут, чтобы у нас все развалилось. Куда этот пятнистый олень смотрит?

– Все уже развалено.

– Вот смотри… Германию отдали? Отдали! – Он стал загибать пальцы,– Венгрию, Польшу, Чехословакию, Румынию… Отдали?

– Отдали.

— Болгария, думаю, с нами останется. Славяне…

– Не скажи. Там есть иные силы.

Женя встал, прошелся по комнате.

— У меня нет имперских замашек, но так нельзя! Народ все видит, его не обманешь! Буш ему слово, а он ля-ля-ля да ля-ля-ля! Тот смотрит и улыбается: «Давай, мол, Миша!» Попробуй они так при Сталине, даже при «бровастом»…

Еще выпили.

Женя закурил, пересел в угол, взял пепельницу, поставил на тумбочку и долго молчал.

— Сидит в русских Сталин,– сказал я.

— Какой Сталин? – удивился Женя.

— Страх!

Женя подумал.

— Нет! В каждом русском не страх сидит! Нет!

— А что?

— Горькая обида! Все нас шпыняют, все на русских валят! Прав Валентин Распутин: может, не им, нам надо от всех отсоединиться! Слава Богу, у вас в Белоруссии этого нет, а то все: литовцы, эстонцы, латыши, кавказцы… все ненавидят русских! За что? Такая нация! Сто семьдесят миллионов! Шутка? Сами в нищете живем – им отдаем! Обидно!

Включил телевизор. С экрана ревела толпа:

— Долой КПСС!

— Долой КГБ!

— Да здравствует свободная Россия!

 

30.01.1990. Вторник

Всю ночь шел снег, и мой балкон так побелел, что утром я не узнал его. Белый снег, тишина, приглушенные разговоры в коридоре – все настраивает на постижение самого себя. Если бы только шел сценарий… Но он не идет. Бессмысленное проведение времени.

Сегодня мне сорок семь лет. Тридцать три года назад, когда я шел в Ляховичи выписывать метрику, я ошибся в подсчетах. Родился я не двадцать восьмого, как записано в паспорте, а тридцатого января сорок третьего года, в субботу, когда садилось солнце.

Михаил Пташук. Фото из открытых источников.
Михаил Пташук. Фото из открытых источников.

 

31.01.1990. Среда

Не нахожу себе места. Обитатели «ночлежки» расползлись по номерам, как мыши. Что-то не ладится, все стоит на месте, как этот белый снег за окном, как дымка, в которой ничего не видно, кроме грязной дороги, ведущей в подмосковное Давыдково.

 

01.02.1990. Четверг

В Матвеевское приехал работать над пьесой главный режиссер Центрального театра Советской Армии Леонид Хейфиц. Минчанин, купаловец.

– Знаешь, Миша, я считаю, что Григорьев – враг театра,– сказал он мне в коридоре, когда возвращались с обеда.

– Почему?

– Сколько я гонялся за ним, хотел «Наш бронепоезд» в театре поставить. Отказался делать пьесу.

Женя молчал.

– За ним все лето Ульянов гонялся, хотел в Вахтанговском поставить. Ефремов – во МХАТе,– сказал я.

– МХАТа уже нет! Рассыпался! Ни «Чехова», ни «Горького» нет!

– Жаль.

– Чего жалеть? У меня такое ощущение, что Ефремов был хорош в своей студийной работе, в подполье, в оппозиции, а когда все стало открыто, он провалился, не состоялся как личность! Жаль, что наша с вами работа не состоялась,– сказал он Григорьеву.

– Фильм-то наш видел?

– Поздравляю. Мне Евтушенко о нем сказал. Он всех своих друзей водил в «Художественный» показывать «Бронепоезд».

Помолчали.

– Что в театре? – спросил я.

– Вчера на «Павла I» Лигачев приходил. Он, жена, сын, невестка. С утра в театре паника была: оцепили театр, охрана в зале… Я с ним встречался, когда он работал в Томске. Мы на гастролях там были. Я тогда сказал своим: этот человек будет стоять на Мавзолее. Так что я провидец! – И улыбнулся.– В антракте пили кофе… Начальник театра аж побелел, когда я рассказал Лигачеву свое предвидение.

– А он?

– Промолчал, ни слова. Меня поразило другое… По его словам, наш народ живет хорошо и нет предмета для волнения. Маска, а не человек! Все привезли с ним: икру, деликатесы…

– Его бы завести в дом престарелых, что напротив, чтоб посмотрел, как доживают свой век люди! Что там творится! Это мы здесь жиреем, а там – нищета! – сказал Женя.– Я был там, видел!

– Добром это не кончится!

– Куда дальше…– Хейфиц помолчал.– Стоит на Мавзолее, топчет Ленина! Это же кощунство! Ни в одной стране, ни в одной религии такого нет, чтобы прах человека не был предан земле!

Срок пребывания в Матвеевском подходил к концу, а сценария еще не было.

 

02.02.1990. Пятница

Я был в отчаянии.

– Ты дергаешься, а я такой человек, все с мелочей начинаю,– успокаивал меня Григорьев.– Я про своих героев должен все знать! Я еще зубами не вцепился! Пока только когти впустил! Вот вцеплюсь зубами…

И долгое, долгое молчание.

– Это тайна, брат…

Я веду себя с Женей тактично, стараюсь не давить на него.

– Я работаю, готовлю себя к родам… как женщина…

Он тоже нервничал: встал, закурил, прошелся по комнате, подошел к окну и долго стоял не оглядываясь.

– Думаешь, все наши разговоры, то, что мы видим и слышим по телевизору, проходит даром?

– Нет, конечно.

– Так чего ты нервничаешь?

Он повернулся ко мне.

– Я знаю одно – весь фильм должен быть сфокусирован на Сталине! Он – стержень! Сегодня наш народ хочет видеть Сталина! Ты пригласишь на эту роль Петренко! Он великий артист! Он будет так играть, что народ, сидя в зале, будет путать – настоящий его Сталин или ненастоящий! Вот в чем сила искусства! Это должно быть страшно! Кто-то сказал, что Россия вышла из гоголевской шинели! Так вот наш народ, наше с тобой поколение – из сталинской! Брежнев, Хрущев, Чапаев… С этими будет проще!

Я старался не перебивать Женю.

– Представляешь, какая будет грандиозная сцена? Они отмечают свое первое выступление! Свою премьеру! Надо идти за водкой, а за ней – грандиозные очереди! Кому идти? Хрущев говорит – надо бросить жребий! Бросают! Выпало Сталину! Брежнев говорит: «Надевай френч и шуруй! Тебя народ больше любит, чем меня!» И он пошел, пошел вдоль длинной очереди, в маршальском костюме, с лампасами и авоськой в кармане! Представляешь, какой это может быть проход Сталина? И как может пройти Леша Петренко?..

Женя вошел в раж.

– Или вот Чапаев… После первого представления его позовут в военкомат выступить перед новобранцами! И он скажет: «Товарищи бойцы! Вы все помните Чапаева, помните, как я тонул, помните, как вражеская пуля достала меня в реке!» Его надо играть в дрезину пьяным. Чапаев любил выпить, об этом история знает! Петька не раз его выручал!.. Самое трудное — Брежнев! Его никто не принимает! Его никто не слушает! С Хрущевым мы разберемся! Там есть за что зацепиться, а вот с Брежневым будет трудно! Надо найти похожего артиста. Кто его играл в «Победе»?

– Матвеев, Еременко-старший…

– Нет, нет, нам нужен свой Брежнев! Вот в Ленинграде есть такой артист… Не знаю, в каком он театре. Высокий такой, с густыми бровями…

– Леонид Неведомский… Из Товстоноговского театра…

– Может, его пригласить?

Он помолчал. Потом опять загорелся.

– Представляешь, между Сталиным, Хрущевым и Брежневым все время распри! Не между героями, а между исполнителями… Когда они попадут на деревенскую свадьбу, народ захочет видеть только Сталина и Чапаева! Что делать Хрущеву и Брежневу? Предположим, они пошли готовить ужин, и Брежнев чистит картошку… Пьяный мужик со свадьбы неожиданно видит Брежнева в генеральском иконостасе…

– Маршальском!

– И его голова кругом пошла! Как у Гоголя! Помнишь, черта баба увидела?.. Потом мужик осмелел и говорит: «Где я тебя видел? Ты воевал на Малой земле?» И бросится к Брежневу. Как к своему однополчанину!.. Нет, тут можно много накрутить! И, конечно, жестокий финал! Рэкетиры с каждым должны расправиться жестоко! Сталин возьмет все на себя! Хрущев, Брежнев – сдрейфят! Первого убьют Чапаева! Он кинется на них с шашкой! Они должны обалдеть от Сталина! С Хрущевым, Брежневым у них свои счеты, а вот Сталин для них легенда! Это идет от отцов! Прежде всего победитель! Потом рождается страх! Это тоже от отцов! Они слышали, что было в тридцать седьмом! Я уже решил для себя: они должны убивать Сталина из-за страха! Ты так должен снимать эту сцену! А потом они подожгут дом! И должен гореть он долго-долго! На общем плане! Это метафора! Дети перестройки убивают и сжигают свою историю! Историю своей страны!

Он опять помолчал.

– Нет, брат, тут есть над чем голову поломать! Ты зря нервничаешь! И все это в жанре комедии! Все должно быть очень легко! Это, скорее, трагикомедия! Я уже вижу весь фильм! Осталось записать, найти нюансы, детали! Не так просто решить – какой сценарий их спектакля! Что делают на сцене Сталин, Хрущев и Брежнев? С Чапаевым можно разобраться. Он шут! И все время на поддаче! Но Сталин – представить не могу!

– Я хочу ввести хронику.

– Сталинскую?

– Да! Ее же валом в архиве!

– Не скажи… Это не наш пятнистый! Сталин не любил сниматься! В его кабинете ни одного журналиста не было, не то что камеры! Это из Брежнева сериалы лепить можно, а Сталин не любил показухи! Я был в архиве, мне показали документы переписи вещей, оставшихся после его смерти! Один маршальский костюм, сапоги, ботинки, носки б/у, кальсоны, сорочка и бритва! Все! А у них – дворцы! Раиса Максимовна, поди, спит на бриллиантах! А у него – ничего!

– Почему кальсоны, сорочка? Вся страна!

– А у этого что, не страна?

Женя начинал нервничать.

– Он уже предал ее! ЦРУ предал! Почему ему премии дают, в гости зовут? Это еще только начало! Вот демократы придут! Это почище рэкета в фильме будет! Те ничего не пожалеют! Все пойдет на распродажу! Будут хапать! Они теперь нищие, а захочется покушать! Вот и будут страну жрать!

– Когда это будет?!

– Нутром чую, что скоро! При нашей с тобой жизни! Они хуже коммунистов будут! Эти себе берут, но и про народ не забывают! А те о себе только думать будут! Всё разворуют! Всё сожрут!

Он сел на кровать, и мы долго молчали.

Я еще не знал тогда, что все мои душевные затраты в период работы над сценарием и в период съемок в Гродно окупятся с лихвой. Мы еще раз приедем с Женей в Матвеевское и опять ничего не напишем. Позже я запру его в театральном Доме творчества в Острошицком Городке, что под Минском. И он станет выдавать в день по сцене. Будем дописывать и переписывать на съемочной площадке, менять многие реплики в период озвучания. Этой работе будет отдано три года жизни.

 

Минск встретил меня митингами и манифестациями Белорусского народного фронта. Такое я уже видел в Берлине, Москве, Кишиневе, Ленинграде и теперь дома. На всех площадях столицы мой бывший однокурсник, несостоявшийся актер Зенон Позняк кричал: «Долой КПСС! Долой КГБ! Живе Беларусь!» Массы кричали в ответ: «Долой КПСС! Живе Беларусь!»

Помню эйфорию в Красном костеле, когда в нашем Доме кино собралась вся интеллигенция Минска: академики, писатели, ученые, художники, артисты. Василь Быков объявил о создании Белорусского народного фронта. Что творилось в зале! Мы стояли в последнем ряду: я, Леша Дударев и Володя Некляев. Зал ревел от восторга. Казалось, не будет конца аплодисментам. Такое нельзя забыть. Все думали: всё, начнется новая жизнь! В зале висели бело-красно-белые флаги. Потом этот флаг повесили по всей стране. Потом его с позором сняли, и кончилась эйфория…

Я помню митинги на площади Независимости, когда Зенон призывал вешать коммунистов. Мой сосед вздрагивал и оглядывался по сторонам. И не он один! Народ хотел свободы и независимости, но в душе был страх – страх перед прошлым и будущим. У каждого в доме лежал если не партийный, так уж комсомольский билет точно. И когда Зенон призывал вешать коммунистов, людей охватывал страх. Они уже пережили это. Они слышали эти фразы! Их отцы и деды за эти слова гнили в Сибири.

Помню первые демократические выборы. Студией «Беларусьфильм» на конкурсной, или, как говорили, на альтернативной, основе тайным голосованием меня выбрали кандидатом в народные депутаты БССР. Слава Богу, у меня хватило ума сойти с депутатского марафона, убедившись, что не мое это дело, я художник и должен заниматься искусством.

Я помню, как шли с гаечными ключами в руках рабочие минских заводов. Было страшно. Они шли на площадь Ленина молча, без позняковских воплей и криков. От их движения у власти рождался страх. Вот где истинная сила! Этого забыть нельзя, как нельзя забыть и «Чернобыльский шлях» весной 1996-го, перевернутые на улицах машины, кровь на лицах людей, щиты и дубинки новой власти.

На митингах и шествиях у меня родилось много сцен для будущего фильма. Как губка, я впитывал все, что слышал и видел. Делал раскадровки, выписывал услышанные в толпе реплики, монтировал на бумаге блоки будущего фильма. Ни к одному фильму так не готовился, как к «Кооперативу “Политбюро”». Он завершал трилогию о судьбе страны: «Знак беды», «Наш бронепоезд» и «Кооператив “Политбюро”». Три фильма – и вся история страны. Три фильма – и вся моя жизнь. Но последний еще предстояло снять, еще не был утвержден сценарий ни студией, ни Министерством культуры БССР, ни Госкино СССР.